Приятного прочтения!
Глава II
Глава II
Глава II
Когда я говорю о защите Уайльда, я не имею в виду защиту его пороков. Защита гомосексуальности недопустима для любого, кто принимает мораль христианской этики. Когда это происходит, у меня больше прав, чем у других, чтобы отрицать и ненавидеть это. Я молил Бога о том, чтобы я никогда не слышал и ничего не знал об этом. Говоря о защите Уайльда, я имею в виду защиту его личности в противопоставлении его порокам. В то время, когда его обвинили, сделать это было просто невозможно. Жестокие предрассудки, существовавшие в то время, отчасти, я полагаю, фальшивые и лицемерные, не давали возможности никому сказать и пол добрых слова о гомосексуалисте. Мистер Роберт Шерард, например, всю жизнь фанатично ненавидел порок. Он не только ненавидел, но и не был способен понять хоть что-нибудь в этом вопросе, и, как я уже говорил, считал это ужасной формой умопомешательства. И лишь только потому, что он пытался защитить личность Уайльда, он был атакован и очернён людьми, полагавшими или притворявшимися, что они полагают, что никто не способен сказать доброго слова о гомосексуалисте, если сам таковым не является. Тогда порок считался хуже, чем убийство. Даже сейчас, когда произошли разительные перемены, я не сомневаюсь, что всё ещё есть люди, считающие это “дьявольским умопомешательством”. Это, конечно же, всего лишь грех плоти, не страшнее, чем измена или внебрачная связь. Рано или поздно криминальное право пересмотрят на основании того, что закон имеет дело с преступлением, а не с грехом. Иногда грех является преступлением (например, убийство или кража), но в гомосексуальности преступления не больше, чем в измене.
Этот принцип настолько очевидно правдив, что любой человек, с которым обращались бы так, как с Уайльдом, – мучили и морили голодом, доводя до сумасшествия и практически полной парализации творческих сил – неизбежно бы приобрёл внешность мученика.
Я написал письмо моей матери в 1897 г. Она угрожала прекратить мне денежные выплаты и вынудила меня (ради моего же блага, как она считала) покинуть Оскара в Неаполе, где он гостил на моей вилле. После того, как я объяснил ей, что покорно покину его с условием, что она отошлёт ему двести фунтов, чтобы он не чувствовал себя оставленным в нищете, я написал следующие слова: “Не думай, что я изменил своё отношение к нему или свои взгляды относительно морали, я всё ещё люблю его и восхищаюсь им. Я считаю, что невежи и скоты позорно обращались с ним. Я смотрю на него как на мученика. Во всём я ассоциирую себя с ним. Я очень сильно хочу услышать о его успехе и реабилитации в той должности, которую он по праву занимает на вершине английской литературы. Я не намерен прекращать ни переписываться с ним, ни видеться время от времени в Париже или где-либо ещё. Я не откажусь ни от чего и не признаю никакую позицию против него или меня по отдельности или вместе”.
В то время я не только любил Уайльда и восхищался им как другом и человеком великого гения, но и всецело симпатизировал его порокам, которые я вовсе не признавал пороками. Я был всецело и искренне неверующим и презирал христианскую этику. Любому честному человеку должно быть очевидно, что моё отношение к нему было (с моей точки зрения) совершенно оправдано. Тот факт, что мне сейчас противно то, что тогда я считал безобидным (если даже не прекрасным) не может помешать моему осознанию того, что моя тогдашняя позиция была смелой и достойной уважения. Я на пятьдесят лет опережал время. Меня преследовали практически так же, как и Уайльда за ту позицию, которая не изменилась до его смерти. Я был предельно добропорядочным, моя единственная вина заключалась в том, что я отказывался следовать тому, что, по моему тогдашнему мнению, являлось лицемерным притворством, что гомосексуальность классифицировалась как преступление, и даже хуже, чем убийство. Я осмелюсь сказать, что мне будет трудно убедить кого-нибудь, особенно молодых людей, в том, что я не преувеличиваю, говоря об отношении к пороку в те времена. Когда я бывал в Париже с Уайльдом после его заключения, часто случалось, что англичане, видевшие нас вместе в ресторане или кафе, вставали и уходили (как Герцог Бервик в моём стихотворении) “с выраженным недовольством” или жаловались владельцу. Однажды я привёл Уайльда против его воли в бар Chatham на рю Дону, где я был завсегдатаем. Бармен, сопливый маленький янки, отказался подавать нам напитки. По крайней мере, он был достаточно добр, чтоб сказать, что меня он обслужит, но “не будет подавать другому джентльмену”. Я ужаснейшим образом обругал его и вышел вместе с Уайльдом. Не оставалось уже ничего, что я мог бы сделать, чтобы ещё сильнее усугубить ситуацию. Если уж такие люди встречались в Париже, самом толерантном городе Европы, то можно представить, что произошло бы с Уайльдом или любым его другом, если бы они поехали в Лондон в 90-х или в любое другое время вплоть до войны в 1914 г. Я задаюсь вопросом, найдётся ли сейчас в Англии хоть одно живое существо, которое бы отрицало, что подобное отношение к выдающемуся мастеру, литератору, поэту, джентльмену по праву рождения, человеку образованному, мягкого нрава и врождённой доброты, отвратительно и подло? Однако оно было именно таким в беспечных 90-х в Городе Света [Париже].
Я надеюсь, что всем хорошо известно, что к гомосексуальности я не питаю ничего, кроме отвращения, однако я не поменял своих взглядов, выраженных в письме к моей матери, написанном в 1897 г. и процитированном выше. Если бы у меня был друг гомосексуалист (возможно, даже и есть, а я об этом просто не знаю, у меня есть друзья обоих полов), я бы возмутился, если бы к нему или к ней было бы такое же плохое отношение, что и 45 лет назад. Конечно, инцидент, подобный тому, что произошёл в баре Chatham, невозможен в наши дни даже в Лондоне, не говоря уже про Париж. Однако и сейчас уголовное законодательство в Англии не изменилось и продолжает собирать жатву из ужасных несправедливых трагедий. Во Франции, которая до сих пор является католической страной, в Code Napoléon [Гражданский кодекс Франции] нет гомосексуальности. Это больше не преступление, она приравнивается к безнравственному поведению и становится преступлением лишь в случае outrage aux mouers publiquers [оскорбление общественной морали]. Осмелюсь сказать (интересно, сможет ли кто-нибудь мне возразить и подкрепить своё возражение фактами), что эта разновидность порока характерна больше для Англии, чем для Франции. И так было всегда. Сотнями лет французы называли это le vice Anlais [английский порок]. Возможно, кто-нибудь захочет спросить меня, действительно ли я думаю, что мужчины должны иметь возможность развращать мальчиков. Кстати, отмечу, что в этом никогда не обвиняли Уайльда, чьи “жертвы”, как я уже писал в другой книге, были все без исключения добровольными соучастниками, а не жертвами вовсе. И мой ответ будет такой: есть тысячи способов защиты мальчиков от совращения без вовлечения уголовного законодательства таких же, как и тысячи способов защиты девочек от совращения мужчинами, мальчиков – от совращения женщинами, или мужчин и женщин – от соблазна измены. Дело в том, что все эти нравственные трагедии имеют свойство случаться, а также в том, что гомосексуальность ничем не отличается от другого безнравственного поведения и даже намного менее вредоносна, чем совращение девочек или измена. К замужней женщине, имеющей любовника и ребёнка от него, веками относились терпимо. Я помню, как несколько лет назад один землевладелец на северо-западе Шотландии, с которым я охотился на вальдшнепа, рассказал мне, как он стоял рядом с неким шотландским герцогом, его кузеном, во время похорон старшего сына герцога. Когда гроб опустили в землю, герцог со слезами на глазах сказал моему другу:
– Вот и ушёл последний из рода ***.
Хотя у него было ещё два сына, один из которых впоследствии унаследовал бы титул и поместье. Мне кажется, что, если не брать во внимание вздор, лицемерие и ложь и прямо смотреть на факты, то последствия гомосексуальности невозможно считать чем-то разрушительным. С другой стороны, это, конечно же, тяжкий грех. Но ложь, лицемерие и богохульство тоже тяжкие грехи, и за них нет судебного наказания. Почему же именно этот грех должен выделяться своим наказанием? Наказанием, которое ужасно и поныне. В наше время, когда люди могут обсуждать тему без пены у рта и бросания с кулаками, возможно, кто-нибудь изволит объяснить, где же изъян в моих аргументах, если он вообще есть. Я призываю к этому. В 90-х лишь за то, что кто-то написал то, что я пишу сейчас, его жизнь была бы разрушена. Ни писатель, ни критик не рискнули бы тогда дать обоснованный и логический ответ. Правильным ответом в 90-х на предложенное мною обсуждение было бы послать за “унцией мускуса” или же немедленно открыть все окна в радиусе пяти миль. Мне потребовались годы, чтобы понять, что мнение действительно изменилось и что, наконец, стало возможным на этой благословенной земле, в этом государстве, в этой Англии свободно говорить на эту тему. Проблема в том, что теперь люди могут свободно говорить и писать на эту тему не только дельные вещи, но и всякий бред, и это сбивает с толку. Но всё же, в целом, изменения произошли в лучшую сторону.
Если бы судья говорил с осуждённым так же, как судья Уиллс разговаривал с Уайльдом, вынося ему приговор, к нему практически везде отнеслись бы с отвращением и возмущением. После вынесения Уайльду приговора о двух годах каторжных работ, судья Уиллс не только вульгарно обидел беззащитного осуждённого, но и высказался о том, что, по его мнению, данный приговор чрезмерно мягок, и он глубоко сожалеет, что не в его силах ужесточить его. Я написал этому судье из Парижа тогда, сорок пять лет назад, будучи ещё совсем ребёнком, и высказал ему всё, что я о нём думаю. Эти воспоминания утешают меня. И, пока мы не отошли от темы, я хотел бы уточнить, что человек, согласно мистеру Шерарду, написавший судье Уиллсу множество анонимных открыток на эту же тему, был не я. Единственное моё письмо Уиллсу было надлежащим образом подписано. Я никогда в моей жизни не писал анонимных писем. Я упомянул это потому, что в книге мистера Шерарда, которую я недавно перечитывал, на странице, рассказывающей об анонимных открытках, кто-то на полях написал “Дуглас”. Один из многочисленных “выдающихся” людей, проводивших перекрёстный допрос в зале суда, в процессе клеветы о моих отношениях с Уайльдом, был настолько добр, что “поставил меня перед фактом”, что я написал множество анонимных открыток Уиллсу. Мой ответ на это обвинение (я думаю, оно было сделано адвокатом во время суда по делу по обвинению в клевете, когда я подал иск на Артура Рэнсома в 1913 г.) был в точности такой же, какой я написал здесь. Я сказал ему, что я написал судье Уиллсу лишь одно подписанное письмо, в котором говорится, что я о нём думаю, и что я никогда не писал ему по другим вопросам, а также никогда в своей жизни не писал анонимных писем кому бы то ни было.
Я не думаю, что в наши дни нашёлся бы судья (да и вообще со дня горестной смерти судьи Дарлинга), который бы нёс подобный бред о гомосексуальности. В наши дни судьи могут позволить общественности и суду принимать как должное их негативное отношение к пороку без необходимости акцентирования внимания на своей добродетели путём оскорбления беззащитного осуждённого, который не может ничего сказать в ответ, не рискую получить ещё более суровое наказание. Судья Дарлинг приходил в бешенство (и буквально, и метафорически), если в зале суда на его заседаниях поднималась тема гомосексуальности. Бедняга, он принадлежал к поколению 90-х и даже более раннему, когда общественность ожидала подобного поведения. Но всё же, на мой взгляд, иногда он “слишком сильно выражал свой протест”. Люди, говорящие подобным образом, могут винить лишь самих себя в том, что их иногда подозревают в попытках создания “морального алиби”. Я жалею о том, что во время вышеупомянутого суда с Рэнсомом, я струсил и вёл себя подобным образом. Это было огромной ошибкой, из-за которой вкупе с нечестностью и враждебностью Дарлинга я, вероятно, и проиграл дело. Если бы тогда я говорил только правду, как я поступал во время моих последующих судов, я думаю, что выиграл бы, даже несмотря на попытки судьи Дарлинга завалить меня. То, что я впоследствии поменялся ролями со своими противниками, включая самого судью Дарлинга, уже дело прошлого. Я уже много извинялся за то, как я “уклонялся” от правды в деле с Рэнсомом потому, что тогда в 1913 г. в Англии всё ещё невозможно было говорить подобную правду. В таком случае человек был просто вынужден притворяться, что упоминание о гомосексуальности доводит его до ужаса. Любое другое поведение расценивалось как оскорбление судьи, и присяжные выносили вердикт против безрассудного сторонника правды. Я горжусь своим мнением о том, что я, в конце концов, был первым, кто успешно сломил эту пагубную судебную систему. В дальнейшем я, говоря одну лишь правду, выигрывал одно дело за другим наперекор предубеждениям и нечестности. Тем читателям, которые думают, что я преувеличиваю, стоит прочитать, что мистер Бернард Шоу говорит о моих судебных подвигах в предисловии к книге Френка Хэрриса, опубликованной в 1938 г.
Даже тогда в далёком 1895 г., когда Уайльд был обвинён, для него было бы бесконечно лучше сказать правду. Любой юрист, любой адвокат сказал бы ему, что поступить так было бы чрезвычайно губительно. Но если бы у него хватило смелости сделать это (хотя как я могу его обвинять, когда у меня самого в 1913 г. не хватило смелости сделать меньшее), то, во всяком случае, хуже бы не стало. Он получил наивысшую меру наказания и, конечно же, лгал на протяжении всего процесса, и отрицал то, что он делал и что защищал бы до последнего, если бы был не в суде, а спорил с кем-либо. Так чего же он достиг? Совсем ничего. Скорее, он многое потерял, упустив шанс нанести удар правосудию, говоря правду и высказывая свои настоящие мысли и искренние чувства. На деле же, он всё испортил своей прекрасной и трогательной защитой любви (без греха) между двумя людьми одного пола, которая, очевидно, не нуждается в защите и воспевается в Священном Писании и несравненных сонетах Шекспира. Скажи он правду, его бы, несомненно, осудили бы и наказали, но насколько сильнее и прочнее было бы его положение тогда (во время суда) и впоследствии! Помимо тюремного заключения (что может случиться с каждым и что случалось даже с апостолами, о чём говорится в Новом Завете), он получил бы ещё и полный моральный триумф. Если бы у него хватило ума и смелости “отшить” сэра Эдварда Кларка [адвокат Уайльда] и самому вести своё дело, он бы произвёл намного лучшее впечатление и, возможно, даже переманил бы на свою сторону присяжных. Я неоднократно видел в суде, как удавалось выигрывать сложные дела (сто шансов к одному). Но, как могла бы сказать леди Брекнелл, подобные рассуждения бесполезны. Если бы у меня самого хватило бы в те далёкие дни, когда он бы сделал всё, о чём я его попросил бы, ума и смелости побудить его к этому, он, возможно, так и поступил бы. И я бы дал свидетельские показания в его пользу (Кларк отказался вызывать меня, несмотря на то, что я неоднократно умолял его сделать это). Но ни у кого из нас не оказалось достаточно ума и смелости, а ведь мы могли бы вершить историю. Не думаю, что в этом случае он бы избежал наказания, но, по крайней мере, мы бы “устроили масштабное шоу“, и результат явно не был бы хуже.
Этот принцип настолько очевидно правдив, что любой человек, с которым обращались бы так, как с Уайльдом, – мучили и морили голодом, доводя до сумасшествия и практически полной парализации творческих сил – неизбежно бы приобрёл внешность мученика.
Я написал письмо моей матери в 1897 г. Она угрожала прекратить мне денежные выплаты и вынудила меня (ради моего же блага, как она считала) покинуть Оскара в Неаполе, где он гостил на моей вилле. После того, как я объяснил ей, что покорно покину его с условием, что она отошлёт ему двести фунтов, чтобы он не чувствовал себя оставленным в нищете, я написал следующие слова: “Не думай, что я изменил своё отношение к нему или свои взгляды относительно морали, я всё ещё люблю его и восхищаюсь им. Я считаю, что невежи и скоты позорно обращались с ним. Я смотрю на него как на мученика. Во всём я ассоциирую себя с ним. Я очень сильно хочу услышать о его успехе и реабилитации в той должности, которую он по праву занимает на вершине английской литературы. Я не намерен прекращать ни переписываться с ним, ни видеться время от времени в Париже или где-либо ещё. Я не откажусь ни от чего и не признаю никакую позицию против него или меня по отдельности или вместе”.
В то время я не только любил Уайльда и восхищался им как другом и человеком великого гения, но и всецело симпатизировал его порокам, которые я вовсе не признавал пороками. Я был всецело и искренне неверующим и презирал христианскую этику. Любому честному человеку должно быть очевидно, что моё отношение к нему было (с моей точки зрения) совершенно оправдано. Тот факт, что мне сейчас противно то, что тогда я считал безобидным (если даже не прекрасным) не может помешать моему осознанию того, что моя тогдашняя позиция была смелой и достойной уважения. Я на пятьдесят лет опережал время. Меня преследовали практически так же, как и Уайльда за ту позицию, которая не изменилась до его смерти. Я был предельно добропорядочным, моя единственная вина заключалась в том, что я отказывался следовать тому, что, по моему тогдашнему мнению, являлось лицемерным притворством, что гомосексуальность классифицировалась как преступление, и даже хуже, чем убийство. Я осмелюсь сказать, что мне будет трудно убедить кого-нибудь, особенно молодых людей, в том, что я не преувеличиваю, говоря об отношении к пороку в те времена. Когда я бывал в Париже с Уайльдом после его заключения, часто случалось, что англичане, видевшие нас вместе в ресторане или кафе, вставали и уходили (как Герцог Бервик в моём стихотворении) “с выраженным недовольством” или жаловались владельцу. Однажды я привёл Уайльда против его воли в бар Chatham на рю Дону, где я был завсегдатаем. Бармен, сопливый маленький янки, отказался подавать нам напитки. По крайней мере, он был достаточно добр, чтоб сказать, что меня он обслужит, но “не будет подавать другому джентльмену”. Я ужаснейшим образом обругал его и вышел вместе с Уайльдом. Не оставалось уже ничего, что я мог бы сделать, чтобы ещё сильнее усугубить ситуацию. Если уж такие люди встречались в Париже, самом толерантном городе Европы, то можно представить, что произошло бы с Уайльдом или любым его другом, если бы они поехали в Лондон в 90-х или в любое другое время вплоть до войны в 1914 г. Я задаюсь вопросом, найдётся ли сейчас в Англии хоть одно живое существо, которое бы отрицало, что подобное отношение к выдающемуся мастеру, литератору, поэту, джентльмену по праву рождения, человеку образованному, мягкого нрава и врождённой доброты, отвратительно и подло? Однако оно было именно таким в беспечных 90-х в Городе Света [Париже].
Я надеюсь, что всем хорошо известно, что к гомосексуальности я не питаю ничего, кроме отвращения, однако я не поменял своих взглядов, выраженных в письме к моей матери, написанном в 1897 г. и процитированном выше. Если бы у меня был друг гомосексуалист (возможно, даже и есть, а я об этом просто не знаю, у меня есть друзья обоих полов), я бы возмутился, если бы к нему или к ней было бы такое же плохое отношение, что и 45 лет назад. Конечно, инцидент, подобный тому, что произошёл в баре Chatham, невозможен в наши дни даже в Лондоне, не говоря уже про Париж. Однако и сейчас уголовное законодательство в Англии не изменилось и продолжает собирать жатву из ужасных несправедливых трагедий. Во Франции, которая до сих пор является католической страной, в Code Napoléon [Гражданский кодекс Франции] нет гомосексуальности. Это больше не преступление, она приравнивается к безнравственному поведению и становится преступлением лишь в случае outrage aux mouers publiquers [оскорбление общественной морали]. Осмелюсь сказать (интересно, сможет ли кто-нибудь мне возразить и подкрепить своё возражение фактами), что эта разновидность порока характерна больше для Англии, чем для Франции. И так было всегда. Сотнями лет французы называли это le vice Anlais [английский порок]. Возможно, кто-нибудь захочет спросить меня, действительно ли я думаю, что мужчины должны иметь возможность развращать мальчиков. Кстати, отмечу, что в этом никогда не обвиняли Уайльда, чьи “жертвы”, как я уже писал в другой книге, были все без исключения добровольными соучастниками, а не жертвами вовсе. И мой ответ будет такой: есть тысячи способов защиты мальчиков от совращения без вовлечения уголовного законодательства таких же, как и тысячи способов защиты девочек от совращения мужчинами, мальчиков – от совращения женщинами, или мужчин и женщин – от соблазна измены. Дело в том, что все эти нравственные трагедии имеют свойство случаться, а также в том, что гомосексуальность ничем не отличается от другого безнравственного поведения и даже намного менее вредоносна, чем совращение девочек или измена. К замужней женщине, имеющей любовника и ребёнка от него, веками относились терпимо. Я помню, как несколько лет назад один землевладелец на северо-западе Шотландии, с которым я охотился на вальдшнепа, рассказал мне, как он стоял рядом с неким шотландским герцогом, его кузеном, во время похорон старшего сына герцога. Когда гроб опустили в землю, герцог со слезами на глазах сказал моему другу:
– Вот и ушёл последний из рода ***.
Хотя у него было ещё два сына, один из которых впоследствии унаследовал бы титул и поместье. Мне кажется, что, если не брать во внимание вздор, лицемерие и ложь и прямо смотреть на факты, то последствия гомосексуальности невозможно считать чем-то разрушительным. С другой стороны, это, конечно же, тяжкий грех. Но ложь, лицемерие и богохульство тоже тяжкие грехи, и за них нет судебного наказания. Почему же именно этот грех должен выделяться своим наказанием? Наказанием, которое ужасно и поныне. В наше время, когда люди могут обсуждать тему без пены у рта и бросания с кулаками, возможно, кто-нибудь изволит объяснить, где же изъян в моих аргументах, если он вообще есть. Я призываю к этому. В 90-х лишь за то, что кто-то написал то, что я пишу сейчас, его жизнь была бы разрушена. Ни писатель, ни критик не рискнули бы тогда дать обоснованный и логический ответ. Правильным ответом в 90-х на предложенное мною обсуждение было бы послать за “унцией мускуса” или же немедленно открыть все окна в радиусе пяти миль. Мне потребовались годы, чтобы понять, что мнение действительно изменилось и что, наконец, стало возможным на этой благословенной земле, в этом государстве, в этой Англии свободно говорить на эту тему. Проблема в том, что теперь люди могут свободно говорить и писать на эту тему не только дельные вещи, но и всякий бред, и это сбивает с толку. Но всё же, в целом, изменения произошли в лучшую сторону.
Если бы судья говорил с осуждённым так же, как судья Уиллс разговаривал с Уайльдом, вынося ему приговор, к нему практически везде отнеслись бы с отвращением и возмущением. После вынесения Уайльду приговора о двух годах каторжных работ, судья Уиллс не только вульгарно обидел беззащитного осуждённого, но и высказался о том, что, по его мнению, данный приговор чрезмерно мягок, и он глубоко сожалеет, что не в его силах ужесточить его. Я написал этому судье из Парижа тогда, сорок пять лет назад, будучи ещё совсем ребёнком, и высказал ему всё, что я о нём думаю. Эти воспоминания утешают меня. И, пока мы не отошли от темы, я хотел бы уточнить, что человек, согласно мистеру Шерарду, написавший судье Уиллсу множество анонимных открыток на эту же тему, был не я. Единственное моё письмо Уиллсу было надлежащим образом подписано. Я никогда в моей жизни не писал анонимных писем. Я упомянул это потому, что в книге мистера Шерарда, которую я недавно перечитывал, на странице, рассказывающей об анонимных открытках, кто-то на полях написал “Дуглас”. Один из многочисленных “выдающихся” людей, проводивших перекрёстный допрос в зале суда, в процессе клеветы о моих отношениях с Уайльдом, был настолько добр, что “поставил меня перед фактом”, что я написал множество анонимных открыток Уиллсу. Мой ответ на это обвинение (я думаю, оно было сделано адвокатом во время суда по делу по обвинению в клевете, когда я подал иск на Артура Рэнсома в 1913 г.) был в точности такой же, какой я написал здесь. Я сказал ему, что я написал судье Уиллсу лишь одно подписанное письмо, в котором говорится, что я о нём думаю, и что я никогда не писал ему по другим вопросам, а также никогда в своей жизни не писал анонимных писем кому бы то ни было.
Я не думаю, что в наши дни нашёлся бы судья (да и вообще со дня горестной смерти судьи Дарлинга), который бы нёс подобный бред о гомосексуальности. В наши дни судьи могут позволить общественности и суду принимать как должное их негативное отношение к пороку без необходимости акцентирования внимания на своей добродетели путём оскорбления беззащитного осуждённого, который не может ничего сказать в ответ, не рискую получить ещё более суровое наказание. Судья Дарлинг приходил в бешенство (и буквально, и метафорически), если в зале суда на его заседаниях поднималась тема гомосексуальности. Бедняга, он принадлежал к поколению 90-х и даже более раннему, когда общественность ожидала подобного поведения. Но всё же, на мой взгляд, иногда он “слишком сильно выражал свой протест”. Люди, говорящие подобным образом, могут винить лишь самих себя в том, что их иногда подозревают в попытках создания “морального алиби”. Я жалею о том, что во время вышеупомянутого суда с Рэнсомом, я струсил и вёл себя подобным образом. Это было огромной ошибкой, из-за которой вкупе с нечестностью и враждебностью Дарлинга я, вероятно, и проиграл дело. Если бы тогда я говорил только правду, как я поступал во время моих последующих судов, я думаю, что выиграл бы, даже несмотря на попытки судьи Дарлинга завалить меня. То, что я впоследствии поменялся ролями со своими противниками, включая самого судью Дарлинга, уже дело прошлого. Я уже много извинялся за то, как я “уклонялся” от правды в деле с Рэнсомом потому, что тогда в 1913 г. в Англии всё ещё невозможно было говорить подобную правду. В таком случае человек был просто вынужден притворяться, что упоминание о гомосексуальности доводит его до ужаса. Любое другое поведение расценивалось как оскорбление судьи, и присяжные выносили вердикт против безрассудного сторонника правды. Я горжусь своим мнением о том, что я, в конце концов, был первым, кто успешно сломил эту пагубную судебную систему. В дальнейшем я, говоря одну лишь правду, выигрывал одно дело за другим наперекор предубеждениям и нечестности. Тем читателям, которые думают, что я преувеличиваю, стоит прочитать, что мистер Бернард Шоу говорит о моих судебных подвигах в предисловии к книге Френка Хэрриса, опубликованной в 1938 г.
Даже тогда в далёком 1895 г., когда Уайльд был обвинён, для него было бы бесконечно лучше сказать правду. Любой юрист, любой адвокат сказал бы ему, что поступить так было бы чрезвычайно губительно. Но если бы у него хватило смелости сделать это (хотя как я могу его обвинять, когда у меня самого в 1913 г. не хватило смелости сделать меньшее), то, во всяком случае, хуже бы не стало. Он получил наивысшую меру наказания и, конечно же, лгал на протяжении всего процесса, и отрицал то, что он делал и что защищал бы до последнего, если бы был не в суде, а спорил с кем-либо. Так чего же он достиг? Совсем ничего. Скорее, он многое потерял, упустив шанс нанести удар правосудию, говоря правду и высказывая свои настоящие мысли и искренние чувства. На деле же, он всё испортил своей прекрасной и трогательной защитой любви (без греха) между двумя людьми одного пола, которая, очевидно, не нуждается в защите и воспевается в Священном Писании и несравненных сонетах Шекспира. Скажи он правду, его бы, несомненно, осудили бы и наказали, но насколько сильнее и прочнее было бы его положение тогда (во время суда) и впоследствии! Помимо тюремного заключения (что может случиться с каждым и что случалось даже с апостолами, о чём говорится в Новом Завете), он получил бы ещё и полный моральный триумф. Если бы у него хватило ума и смелости “отшить” сэра Эдварда Кларка [адвокат Уайльда] и самому вести своё дело, он бы произвёл намного лучшее впечатление и, возможно, даже переманил бы на свою сторону присяжных. Я неоднократно видел в суде, как удавалось выигрывать сложные дела (сто шансов к одному). Но, как могла бы сказать леди Брекнелл, подобные рассуждения бесполезны. Если бы у меня самого хватило бы в те далёкие дни, когда он бы сделал всё, о чём я его попросил бы, ума и смелости побудить его к этому, он, возможно, так и поступил бы. И я бы дал свидетельские показания в его пользу (Кларк отказался вызывать меня, несмотря на то, что я неоднократно умолял его сделать это). Но ни у кого из нас не оказалось достаточно ума и смелости, а ведь мы могли бы вершить историю. Не думаю, что в этом случае он бы избежал наказания, но, по крайней мере, мы бы “устроили масштабное шоу“, и результат явно не был бы хуже.